И меня посещает видение: пыль, свет, заросли каперна — интересно, что такое «заросли каперна»? Откуда это? — она стоит у своей могилы, качаясь, как в лодке, и задумчиво покусывает стебель и лепестки винной розы. Потом, словно заметив мой взгляд, спрашивает раздраженно — чего не было в жизни — «Ну, когда же ты умрешь?»
«Мы знаем, что это не сны», — говорит Эдгар По. И эта мысль, первая после моего пробуждения, наконец–то вышибает из меня слезы, бурные слезы — как будто прорвало плотину. Мое пробуждение есть начало моего выздоровления, и единственное, что теперь достоверно — гибель моей возлюбленной.
Как жить с этим страшным ощущением насмешки над собой? Рок поведал мне, что я переживу всех своих возлюбленных, а для избранных стану причиной их смерти. Во имя чего воевать? Родина? Но я знаю, что такое Родина — «где положу свою шляпу, там мой дом». Все — грязь и смерть, а закон компенсации словно херес в одиночестве. За все воздастся — те же мрачные мысли приходят, когда, послав к дьяволу весь мир, один глушишь вино. Чем воздастся? Логическая цепочка приводит к идее счастья, грубо говоря, наслаждения. Однако человек жаден, и раз испытанное не приносит желанного ощущения вторично. Каждый из нас — Сарданапал, тщетно ищущий новых наслаждений. «Сердце бьется, нос трясется," — вот чисто физиологическая картина возбуждения, связанного с переживанием высшей точки «счастья». Со стороны это так же смешно, как и показ в обществе ничем не прикрытого — даже звериной грацией — какого–нибудь плодоносящего акта: любви, например. Человек уродлив — и наличие у него души более чем сомнительно. Век от века это сообразительное животное возводит и разрушает собственные жилища, трудится, умело организует свой и чужой досуг — не замечая, что все его занятия отмечены роковым знаком проклятия. Его самки глупы и почти всегда жаждут совокупления. Не замечали — когда женщина сильно пьяна, от нее пахнет могильной сыростью, и комната, в которой вы пьете, становится похожа на склеп? О, как я ненавижу вас, запрокинутые в блаженном неведении женские лица, ваш добросовестный любовный пот, игривые корчи, жадность ваших притязаний! Воевать ради разряженных в пух и прах самок? Прости, моя любовь, но это так нелепо…
Восточный Будда утверждает: «Каждое дитя приходит в мир с вестью, что Бог еще не разочаровался в людях». Красиво сказано, не более того — люди сами разочарованы в себе. А что касается детей, то это любимая игрушка Люцифера: для него не существует времени, и он с развеселою усмешкой вытягивает вверх их тела — слышите характерный треск? — и тела наполняются столь необходимой ему свежей кровью; сны постепенно убивают человечество — ошибка думать, что не все сны.
Убивают сны, убивает ход часов — о, этот размеренный шаг завоевателей Вселенной, которые с каждым годом все ближе к Земле. И если говорят, что движение есть щит от вражеских стрел, то опускают одну деталь: это правило существует лишь для нас — мелких и суетных обитателей Преисподней, накрытой стеклянным колпаком Вечности.
Иногда мне кажется, что Земля — уродец среди царственно–безжизненных планет, что небытие есть самое желанное состояние бытия, что сознание — только сон Абсолюта.
Фатум заключает в себе идею страдания; известная поговорка «кто должен быть повешен, не утонет» объясняет мою мысль.
Человек всегда плачет о себе — будь то слезы отчаяния, боли, обиды или прощения. И когда потеряно все, что держало тебя на поверхности Земли, не лучше ли оттолкнуться и взлететь? Пусть это будет покой, высшая его форма — ведь земной покой тоже тщета. Пусть это будет затишье после бури, тихий свет, лишенный даже намека на страдание.
Я, капитан Григорьев, потерявший ключи от преданных врат, злобный реквием несбывшимся надеждам, последний парус белопламенной лодки, я вижу ее контур, может быть, тень. Она явилась ниоткуда и зовет в никуда, эта петля.
Я не хочу знать, что будет здесь после меня, я давно понял: когда человек пилит решетку, а стена с решеткой вдруг поднимается, это больше всего похоже на жизнь и смерть. Каждый день приносит боль, человека обманывает настоящее и опустошает прошлое. Неизбежное ожесточение против животной жадности всего живого.
Человека не должно быть — вот золотое сечение Космоса, единственно правильный вариант бытия (бытия чего?).
Когда торжествует тьма, пробуждается Левиафан.
Я помню, как в гимназии наиболее шустрые ученики, привлеченные моей серьезностью, любили издеваться надо мной: «Так, стало быть, ничего нет, Григорьев?»
«Ничего нет», — угрюмо повторял я под общий хохот жизнерадостных упрямцев. «Ничего нет», — думаю я и сейчас, и этой петли тоже нет, и нет опрокинутого табурета подо мной, и белой рубахи на мне, и меня самого тоже нет.
— Тогда что же есть? — хохочут надо мной удаляющиеся в звездную россыпь голоса. И как ответ им всем из тьмы появляется гигантский фосфорный червь с бриллиантовыми глазами, Левиафан Вселенной.
И этот червь говорит: «Крак!»
СНОВИДЕНИЕ ДЕСЯТОЕ:
«Нега, часть I»
«Мы лежали в траве, старый Ревелс и я, и бежавшая с нами невеста моя». Во сне эта строка американского поэта, кажется, Миллера, материализовалась с необыкновенной четкостью. Оленья тропа, пыль и алмазы утренней росы в долине; мы лежали на краю обрыва — изумрудные квадраты полей внизу словно дымились. Усталость и радость спасения владели нами. Ты словно спала, но я догадывался, что только изнеможение заставило твои ресницы сомкнуться. Легко змеились русые локоны, грубая клетчатая рубашка плотно облегала два девственных холма, и серебряная цепочка дышала на твоих ключицах. Одно колено было согнуто, руки заложены за голову, ты улыбалась себе. Я чистил ружье, звон цикад отражался в ручье.
Ревелс молчал. Его серебряная маска выводила меня из себя. И он снял ее — просто, как лишнюю кожу. Хитиновые покровы блестели на месте его нового лица — хитиновые покровы, неживой оскал насекомого, пристальные хищные глаза, металлический свет которых пронзал душу знакомым ужасом: словно я узнал в Ревелсе одного из подлинных обитателей моего мозга, и сон стал явью. Ведь пространство ума — это иное измерение, своего рода внутренняя, страннообитаемая планета, на поверхности и в глубинах которой водится разная нечисть.
Ревелс затрясся и глухо завыл, из его тела наружу выбиралась эта стальная тварь, она была покрыта кровью и слизью. Мотая круглой головой тварь тянулась вверх — это было похоже на оставление личинкой своей куколки. Только этой серой сморщенной куколкой было помертвелое тело Ревелса. Раздался ужасный вопль — невеста очнулась от забытья и увидела неподалеку от себя чудовище.
«Спокойно, — сказал я себе. — И ты, и эта злобная тварь — только мой сон. Я знаю, что все, включая наш побег — лишь слабый отблеск действительности. Достаточно сделать один шаг, — например, сейчас мы вместе прыгнем с обрыва — и кошмар пройдет сам собой». Я отшвырнул в сторону ружье и подбежал к невесте. Она поднялась на ноги, и мы оглянулись. Тварь медленно надвигалась на нас. Я поцеловал возлюбленную, она обняла меня, и мы сделали шаг с обрыва.
Все кругом заискрилось, мир перевернулся, и я увидел озадаченное, вполне осмысленное лицо стальной гадины, оставшейся на краю бездны.
Мы летели вниз. Странно пьянящее чувство освобождения заставляло кипеть нашу кровь, взволнованную близостью чего–то нового, неведомого, но почему–то удивительно приятного. Мне показалось, что я слышу далекий звон колокольчиков, и тут возлюбленная оттолкнула меня. Раскинув руки, она перешла на медленное парение.
Нас приняли цветы, и мы не ощутили падения — только жадность их объятий, только сладость их аромата. Я удивился, как много их было. Казалось, они выросли не на Земле, поднялись не из почвы, — нет, воздушная субстанция сродни облакам была их колыбелью. Похожее на солнце, переливающееся зеркало оказалось над нами. Я засмеялся — меня переполняла легкость. Откуда–то донесся смех моей невесты, счастливый и откровенный. Нега завладела нами столь же прочно, как страх вечность назад. Я встал на колени и зарылся лицом в дивное утро цветов — не переставая смеяться. Одна мысль показалась мне наиболее интересной — не будь Ревелса, не будь того страха — и наше счастье оказалось бы менее полным и совершенным.